сотрудники      образовательные программы      исследования      архив

 
 

Bubo
на главную
страницу

Ирина Протопопова

Двусмысленность зримого

(несколько замечаний о сновидениях в античной Греции)

Мое сообщение – это некоторые замечания по поводу восприятия зрения и зримого в греческой культуре, в частности, на материале отношения к сновидениям.

Зрение греки считали, пожалуй, важнейшим из ощущений, первенствующим, в частности, над слухом; да и в большинстве культур можно, наверное, встретить пословицы, подобные той, что на русском языке звучит «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать». В «Одиссее» Пенелопа говорит, что правдивые сны выходят из роговых ворот, а лживые проходят сквозь ворота из слоновой кости. Один из комментаторов, Евстафий, интерпретирует «рог» как роговицу глаза, а «слоновую кость» – как рот, так как зубы по цвету напоминают слоновую кость; таким образом, здесь то, что относится к зрению — правдиво, а то, что касается речи и тем самым слуха и слов — лживо.

Платон в «Тимее» называет зрение величайшим благом и прекрасным подарком богов. Он говорит, что созерцая круговращение небесных тел, мы можем извлечь пользу для созерцания круговращения нашей души. Вообще зрение и свет, вИдение – важнейшие метафоры, используемые им для описания философской медитаци, философского созерцания умопостигаемого. Собственно, эйдосы – т.е. идеи, которые должен созерцать философ – это и есть по-гречески «вид», видимое.

Однако существует и противоположное отношение к зрению и зримому, и у того же Платона в частности. Но сначала я хочу напомнить известную легенду, передаваемую в нескольких вариантах и касающуюся истории Дельфийского святилища, в которой Аполлон борется с Геей за оракул и в итоге побеждает. Суть произошедшей перемены заключается в том, что Гея (Земля) посылала пророчества через сновидения, а Аполлон посылает предсказания в гекзаметрах, через своих жриц пифий, то есть зримые пророчества сменяются словесными. Как же получается, что повсеместно распространенное убеждение в преимуществе зрения перед слухом опровергается в истории дельфийского оракула победой слышимого над видимым?

Вспомним, как греки описывают сновидения. Первые описания – у Гомера. У него есть только одно аллегорическое сновидение в виде некоторой картинки, которое видит Пенелопа (прилетает орел и заклевывает гусей – это предвосхищение расправы Одиссея над женихами), все остальные сновидения – это собственно фигуры каких-то людей. Это либо сами боги в каких-то обличьях, либо специально созданные ими призраки, либо души умерших, либо Онейрос. Вот этот Онейрос – собств. Сновидение по греч. – наиболее интересный персонаж, которому Зевс дает указания, в кого превратиться и кому привидеться – с определенной целью. Но зачем он вообще нужен, если боги и сами способны являться в виде сновидения ?

Действительно, боги пользуются своей способностью к превращениям очень часто – тем не менее метаморфозы не главное их занятие, боги всегда возвращаются в собственный вид, связанный с их функцией в Космосе. Даже Протей, в котором можно увидеть некоторый аналог Онейроса в пределах яви, имеет собственный вид, в который возвращается после череды превращений (Od. IV 413-422, 455-462). Онейрос же у Гомера не описывается никак – это чистая функция метаморфозы, ноль собственного содержания, не имеющий образа носитель образов или их материя, из которой боги лепят что хотят в целях определенного воздействия на людей и события. Получается, что Онейрос – только носитель чужих обличий, отделенная от остальных богов и персонифицированная способность к метаморфозам, своего рода парадоксальная субстанция превращений.

Эта странная субстанция оформлена в виде бесплотного существа-призрака, который, однако, зрим воочию. Вот эта зримость во сне и есть, на мой взгляд, главный камень преткновения в вопросе о лживости или истинности сновидений и, одновременно, в вопросе о превосходстве зрения над остальными ощущениями. Зрение — лучшее, по мнению греков, из пяти чувств — во сне как бы дискредитирует себя, поскольку может оказаться причиной обмана. Образы во сне могут точно воспроизводить правду — но могут и лишь имитировать ее. Именно принципиальная способность зримого образа непосредственно «показывать» какое-либо явление открывает дорогу оборотничеству, когда то, что видится, — это либо оболочка чего-то иного (например, боги в каких-то обличьях или созданные ими призраки), либо лишь кажимость, призрак, пустая форма без сути (средоточие этого у Гомера — Онейрос, умеющий принимать любой облик, но не имеющий собственного). А поскольку к оче-видному относятся обычно как к наиболее достоверному («видел своими глазами»), то обман облегчается этой доверчивостью видящего.

Вспомним, как герои Гомера описывают свои сновидения: они прежде всего отмечают внешнее сходство приснившегося образа с реальным человеком. Ахилл говорит о явившейся ему во сне душе Патрокла: «Призрак, величием с ним и очами прекрасными сходный; Та ж и одежда, и голос тот самый, сердцу знакомый» (Il. XXIII 66 sq.); внешнее сходство подтверждает ему, что явился именно Патрокл — и в данном случае это соответствует действительности. А вот в случае с Агамемноном все происходит наоборот: Зевс провоцирует греков на выступление, посылая спящего Агамемнону Онейроса в образе Нестора, призывающего Агамемнона к выступлению против троянцев. Именно внешнее, зримое сходство привидевшейся во сне фигуры с Нестором, почтенным и уважаемым старцем, заставляет Агамемнона поверить в пророческую важность этого сна – и напрасно: здесь зрительное подобие используется Зевсом для провокации.

Не случайно Пенелопа относится к сновидениям с большим недоверием. Действительно, как мы можем узнать, не есть ли посылаемый во сне образ шуткой богов или каких-то злонамеренных демонов? Никаких критериев для распознания этого внутри самих сновидений нет – есть только зримое правдоподобие, которое легче всего и ввергает сновидца в заблуждение.

Словами, без непосредственного зрительного образа, тоже, разумеется, можно сказать неправду, но ложь словесная, так сказать, более «естественна», чем ложь зрительная: слово изначально и всегда — только опосредованное указание на правду, оно всегда — по необходимостиявляется не тем, что обозначает (за исключением, м.б., перформативных глаголов). Отсюда, вероятно, множество пословиц и поговорок, связанных с «пустотой» слова. Зрительный образ в сновидении не только близок «пустому слову», но и — в силу презумпции «правдивости» зримого — превосходит его степенью лживости. Сновидение оказывается той сферой, в которой зрение как самое очевидное свидетельство бытия выступает средством морока, обмана, заставляя усомниться в непреложности сущего вообще. Не случайно «сон» и «сновидение» — излюбленные метафоры греческих философов, обозначающие мнимую глубину чувственного бытия.

Вспомним любопытную историю о вещем сне Сократа. Сократ рассказывает, что ему часто в течение жизни «являлся один и тот же сон. Правда, видел я не всегда одно и тоже, – говорит Сократ – но слова слышал всегда одинаковые: «Сократ, твори и трудись на поприще Муз». (Phaed. 60e - 61b). Здесь мы сталкиваемся с противопоставлением «зрение-слух», причем внутри самого сновидения. Слово здесь оказывается важнее, чем «зримость». При этом Музы, о которых говорится во сне Сократа, связаны с Аполлоном, и пророчество можно считать прорицанием дельфийского оракула, тем более что понял его Сократ как раз во время праздника Аполлона, благодаря которому была отсрочена его смертная казнь.

В сне Сократа зрительный образ неважен, важны только слова, только тот смысл, который несут они, при том что и они, как оракульское изречение, могут быть двусмысленными. Так, Сократ всегда истолковывал изречение во сне как призыв заниматься философией, но незадолго до смерти понял, что Музы призывали его писать стихи, что Сократ и делал перед казнью.

Таким образом, с Логосом, со словом – особенно с оракульским прорицанием – всегда связана двусмысленность. Однако открытая двусмысленность словесного оракула менее опасна, чем мнимая прямота зрительного подобия. Двусмысленность, заявляющая о себе прямо — это культурная маркировка области загадки, которую нужно отгадать. В загадках ты можешь полагаться только на себя. Не разгадал — сам виноват, и мудрость как раз связана со способностью к истолкованию.

В снах же неизвестно, дурачат тебя или нет, любой образ может оказаться оборотнем при внешней «прямоте». В таких «прямых» сновидениях главное — понять, не смеются ли над тобой боги, но понять этого нельзя и критерия различения нет, мудрость тут «не работает». Таким образом, псевдо-объективность прямого зрительного подобия опаснее иносказания оракула.

Итак, истинность или ложность сновидения – проблема неразрешимая; сновидение опасно именно тем, что сами в себе образы не несут никакого различия, сновидческие истина и ложь имеют одну и ту же субстанцию, неуловимую и всегда открытую превращению, всегда иную. Что же это за «субстанция» – зримого во сне?.

Процитирую Платона.

Положим, некто, отлив из золота всевозможные фигуры, без конца бросает их в переливку, превращая каждую во все остальные; если указать на одну из фигур и спросить, что же это такое, то будет куда осмотрительнее и ближе к истине, если он ответит «золото» и не станет говорить о треугольнике и прочих рождающихся фигурах как о чем-то сущем, ибо в то мгновение, когда их именуют, они уже готовы перейти во что-то иное <...> Вот так обстоит дело и с той природой, которая приемлет все тела. <...> Всегда воспринимая все, она никогда и никоим образом не усваивает никакой формы, которая была бы подобна формам входящих в нее вещей.

Эти слова о субстанции, которая, дабы воспринять все, должна оставаться ничем, могут служить великолепной характеристикой Онейроса, существующего только в качестве потенции превращений. Однако, как известно, приведенный пассаж относится к тому, что Платон называет воспринимающим началом, матерью рождения, и что впоследствии в философии будет фигурировать под именем материи. По Платону, это третий – и самый странный – из главных родов бытия, существующий наряду с умозрительным первообразом («отцом») и его зримым отражением, «отпечатком» (ребенком). Платон подчеркивает, что приемлющее начало, которому предстояло вобрать в себя все роды вещей, само должно было быть лишено каких-либо форм иначе через отражение проглядывали бы черты восприемницы. Он обозначает ее как некий невидимый и бесформенный вид, всепринимающий, каким-то совершенно непонятным образом причастный умопостигаемому и совершенно неуловимый.

Этот странный род, говорит Платон, мы видим во сне, а потом, пробудившись, переносим почерпнутые во сне представления о нем на непричастную сну природу истинного бытия.

Таким образом, о сне Платон говорит как о способе, которым мы подглядываем «хору» – парадоксальный «невидимый вид», который позднее обозначается как хюлэ, материя. Исходя из этого, можно говорить о трех видах зримого по Платону. Первое – это квази-зрительность умопостигаемого мира, здесь существуют чистые эйдосы, умные фигуры и умные числа, не отягощенные чувственным зрением, созерцание здесь – лишь метафора. Второе – зримость чувственного мира, в котором – при правильном настрое ума и души – можно увидеть отпечатки умопостигаемых эйдосов. И третий вид зримости – бессущностная зримость сновидения. Визуальность и фигуративность сновидения – призрачны. Это некий псевдо-эйдос, не поддерживаемый умопостигаемыми формами. Сон – это не сфера Ума, а сфера Материи, в которой, по Платону, любая фигура есть кратковременное существование, идущее в бесконечную переплавку. Так, парадоксальным образом бесплотность сновидений оказывается принадлежностью самой сущности материального.