|
Рядовой
Группа: Проверенные
Сообщений: 2
Репутация: 0
Статус: Offline
| Неисторический и надисторический способы чувства. Фрагмент одной переписки. ««Знание пришло, а мудрость медлит». Мудрость – это роса, которая незаметно просачивается в нас, поит нас и способствует нашему росту. Знание – сильная струя воды, пущенная в нас из пожарного шланга. Она грозит подмыть наши корни» (О. Генри «Прагматизм чистейшей воды»). Большое лучше видится на расстоянии. Эта старая поговорка как нельзя кстати подходит к философии Ницше. Мы переживаем такое время, когда единственной защитой от пошлых и сомнительных банальностей биографического или псевдобиографического метода, психоаналитических инсинуаций о причинах, вызвавших те или иные идеи и мотивы в уме и деятельности философа, “здравомысленных” суждений об их соцально-экономической подоплеке, определений историко-философского статуса этих идей и т.д. и т.п. может стать только не менее здравомысленное игнорирование существующей и существовавшей полемики. Как говорится в одной из кантик великого флорентинца “Бояться должно лишь того, в чем вред // Для ближнего таится сокровенный, // Иного, что страшило бы, и нет”. В предисловии к работе “О пользе и вреде истории для жизни” Ницше говорит загадочную фразу: “мы еще нуждаемся в самом необходимом”. С самого начала он предлагает радикальное сужение кругозора - куда более честное, чем любая из стадий феноменологической редукции - вплоть до того немногого, что составляет “прожиточный минимум” человека как еще живого существа, а значит, незавершенного и способного к развитию. Эта очень эгоистическая операция сродни алхимической сепарации, которая в психологическом плане представляет собой весьма болезненный разрыв с привычными общепринятыми мнениями и стереотипами. Загадочной же она кажется потому, что с первых строк не понятно, зачем она вообще нужна, зачем об этом говорить, когда, казалось бы, и так ясно, что человек всегда располагает некоторой личной “зоной жизненных интересов”, относительно замкнутой для внешнего мира, и из нее исходит в своих приоритетах. Нормальный человек скажет: да, это так, зачем об этом еще и думать и говорить. Нормальному, действительно, незачем. Но как подсказывает наш личный опыт, а с ним и занимающий нас автор, таковых, как говорится, днем с огнем не сыщешь. Со времен Диогена в этом отношении, надо признать, мало что поменялось. Социально адаптированный, “выдрессированный для работы на фабрике общеполезных вещей” современный человек, трудяга, отдыхающий от общественной и семейной жизни за выпивкой - к нему эти слова также вряд ли относятся. А. Блок был прав, когда говорил, что народ никогда не был для Пушкина чернью. Так и здесь. Эти слова Ницше адресованы, прежде всего, узкой интеллигентской прослойке общества. Каждый представитель этого социального слоя сегодня просто обязан нечто знать о Ницше. Такова ирония истории. Более продвинутые представители указанного слоя могут порассуждать о том, что Ницше воспроизводит опыт новоевропейской философии, состоящий в попытке вернуться в исходную точку, начать с нуля, с tabula rasa, найти точку опоры. Это снова и снова повторяющаяся попытка обнаружить безусловные начала знания. Бесконечные введения к будущим философиям и наукам: Декарт, Бэкон, Кант... Привитый образованием и ставший для него естественным рефлекс интеллигента подсказывает ему, что нужно провести сравнительный анализ, подвести серьезную систему ссылок и комментариев и тогда можно будет считать непонятное понятным. Культурные матрицы и парадигмы, составляющие актуальную память интеллигента, постоянно смешивают и распределяют настоящее и прошедшее, свое и чужое, и для всего в этой универсальной памяти находится подходящая рамка, формат, рубрика. Надо признать, что на этом фоне компетентного всезнайства слова Ницше продолжают звучать вполне актуально. Самому Ницше, очевидно, был присущ такой взгляд, о котором говорилось вначале, взгляд с большого расстояния. И этот взгляд распознал в современной ему культуре - а о своей культуре Ницше говорил исключительно через призму своего опыта - симптомы, в устах Ницше названные “исторической болезнью”. Да, Ницше писал о том, что испытал на себе. “Исторический” “человек затерялся в потоке становления” и “потерял веру в собственное бытие”. Это диагноз. Но каковы симптомы? 1) Разительный контраст между внутренним и внешним, и как следствие , “ослабление личности”; 2) Ослабленная личность, ни на что особо не претендуя, запрещает претендовать и другим, используя прошлое как уже ставшее против всего становящегося. Отсюда: иллюзия обладания особой справедливостью, позволяющей выносить суждения обо всех предшествующих эпохах. 3) Такой “справедливостью”, выраженной в научной “объективности”, нарушаются инстинкты и задерживается развитие личности. 4) Вера в старость человечества и в свое эпигонство. -- Знание без его применения -- разрыв между “теорией” и “практикой”, между чтением и письмом -- буквальное следование образцам -- время копий и подделок --. 5) Как защита от притока все новых сведений об всем на свете вырабатывается “компетентная” ироничность по отношению к себе, переходящая в цинизм и, далее, в “расчетливую эгоистическую практику”. Узнав себя в перечисленных симптомах, первая реакция -- отшатнуться. Да и “внешняя” картина, предстающая взору, не особенно приятна: “замаскированные люди” -- ученые, поэты, политики, просто образованные. Для Ницше из этой же симптоматики следует логичный вывод: начинать следует с рассчитанного эгоизма -- и в потребностях и в нуждах и в умениях и в желаниях, пусть они выглядят порой весьма неизящно. И в самом деле удивительно, как всеобщая специализация знания привела к тому, что о чем бы ты ни заговорил, не успев открыть рот, ты уже понимаешь, что все, что ты можешь сказать -- только жалкая часть уже известного, изученного, проработанного с привлечением соответствующих источников и ссылок. Как говорил М. Мамардашвили в “Лекциях по эстетике мышления”, в каждый момент времени все места в мире уже заняты. Но они не только заняты, но и хорошо охраняются. О кино компетентно говорят те, кто его не снимает, о литературе -- не менее компетентно -- те, кто не пишет литературных текстов, о философии -- за редкими исключениями -- те, кто сам не мыслит. “Между тем, никогда еще не говорилось столько о “свободной личности”, когда не видно не только свободной, но и просто личности.” Царство всеобщей потенциальности, в котором царит буржуазный миф об имманентности. Сама мысль, как и все прямые высказывания, акультурна. Похоже, что культура как таковая обречена на иносказательный, эзопов язык. Поэтому и возможна, например, такая наука как семиотика, которую в русле “О пользе и вреде истории для жизни”, скорее, нужно было бы счесть эксцессом исторического образования и чувства. “Холодный демон познания”, сецирующий и рассекающий, “опустошающая современность страсть к анализу” и как антитеза толерантность “исторических виртуозов современности”. Собственно, историческое образование, даваемое в виде “слишком яркого, слишком внезапного, слишком быстро меняющегося света”, защитой от которого становится “отупление чувств”, для Ницше представляется глубоко безнравственным, так как мораль и добродетель состоит всегда в том, чтобы “плыть против исторического течения”. Возврат к “самому необходимому” предполагает такую “гигиену жизни”, в которой основными становятся неисторический и надисторический способы чувства. Ницше выбрал неисторическое чувство, которое в избытке любви, невзирая на свою несправедливость, неблагодарность, слепоту и ограниченность, всегда преувеличивает значимость цели, которой оно стремится достичь действием. Это неисторическое чувство жизни, целиком поглощенное узким, доступным ему клочком бытия, окутанное таинственной атмосферой, туманом, является “лоном, порождающим всякое действие”. Для этой цели и нужны переоценка истории -- опасное действие разрыва и разрушения сложившихся связей, знаний и представлений -- для выработки в себе “новой привычки, нового инстинкта, второй натуры”. Этот свой выбор Ницше, впрочем, никак не обосновывает, поскольку это личное дело философа. Но интересно, что его мысль не осталась одинока, она была подхвачена и продолжена, в частности, немецким поэтом Г. Бенном, которому принадлежит максима о том, что “мы живем спровоцированной жизнью”. Статья поэта-экспрессиониста “Пессимизм” является своего рода ответом, прозвучавшим с разницей примерно в семьдесят лет, на призыв Ницше, одна из фраз которого почти дословно воспроизводит высказывание из “О пользе и вреде истории для жизни”, а именно: “всякая деятельность нуждается в забвении”, но фраза эта была прочитана Бенном существенно иначе, и оказалась чревата существенно иными выводами, более близкими упомянутому, но оставленному без внимания Ницше, надисторическому способу чувства. Г.Бенн ПЕССИМИЗМ Человек не одинок, а мысль одинока. Человек плотно окутан печалями, но эти печали разделяют многие, так что они в каком-то смысле весьма популярны. Мысль же связана с личностью и единична. Возможно, первобытные люди, индийцы, меланезийцы, особенно негры, мыслили коллективно, что отчасти объяснимо духовным подъемом, который вызывается коллективным соучастием, однако с другой стороны фигуры шаманов, целителей, чудотворцев уже на этой ступени указывают на индивидуальную изолированность умственной и духовной деятельности. Что касается белой расы, то я не знаю, состоит ли в этом счастье ее жизни, но во всяком случае ее мысль пессимистична. Пессимизм является элементом ее истоков. Однако, мы живем в эпоху, когда он считается преодоленным. Были времена, например, четвертый и пятый века, когда независимо от влияния великого переселения народов пессимизм являлся почти что принятым образом мыслей, по крайней мере, в теории. Произведением этого образа мыслей было появление монастырей в Египте и Палестине. Это было массовое движение: во времена Иеронима в Табенне праздновали Пасху пять тысяч монахов и монахинь, все они были из окрестностей Нила. Они ютились в скалистых пещерах, в надгробьях между морем и болотами, в хижинах из тростника, в заброшенных замках, у их преклоненных коленей ползали змеи, в их восторженных взорах отражались отблески пустыни, мимо пробегали волки и лисицы, в то время как отшельники молились. То что двигало ими, было отрицанием мира и века. Плоды этого пессимизма и сегодня среди нас: чистые монотеистические религии, античная литература, философские идеи и образы, короче, все без чего не было бы Запада. Пессимизм не является христианским мотивом. Он дает знать себя в хорах Софокла: лучшим для тебя было бы вовсе не родиться, но раз уж ты живешь, тебе остается лишь как можно быстрее последовать туда, откуда ты пришел. Тому, что мы состоим из той же материи, что и наши сны, уже за две тысячи лет до Эйвонского лебедя учил буддизм, воплощение всего того, что можно найти в выражении и содержании пессимизма. Современный нигилизм через Шопенгауэра непосредственно возвращается к этому учению. «Угасание», ― «уничтожение», «пассы фокусника», ― «беззвездное ничто». Крайне удивительно, что впервые настоящий народный пессимизм проявил себя как система и массовое убеждение в мировой истории вовсе не в угнетаемых слоях населения Индии, а внутри могущественного брахманизма. Из богатого южного княжества, изобилующего наслаждениями и владениями, выступил Шакьямуни, отшельник из рода Шакья (род. в 623 г. до Р.Х.). Но еще более странно, что его учение жаждало прекращения не только какого-то отдельного вида страданий, моральных, социальных, физических, но, прежде всего, самого существования, субстанции бытия как такового. Жизнь брошена как горсть праха на ветер, на круги становления, перед колесом сансары ― поэтому следует угасить ее ― уничтожить всякое стремление ― ибо нет Богов ― только Ничто. В начале стоит форма пессимизма, отрицающего всякую историческую работу, государство, общность, ― экзистенциальный пессимизм, однозначно направленный на прекращение рождений. И это направление на прекращение рождений достигает затем высшей точки у Шопенгауэра: «Педерастия является стратегией, которая следует из собственного закона природы, по которому она сужает себя, строя этот ослиный мост для того, чтобы из двух зол выбрать меньшее». «Жизнь ― это спущенный нам обман, своих обещаний она не выполняет, и дается лишь для того, чтобы ее вновь забрали.» Здесь нет ни сознания, ни бессознательности, ни субстанции, ни причины, ни реальности, ни мечты, а есть только беспричинная, слепая, не способная к познанию воля. За ним стоит Шеллинг, для которого человек вовсе не венец, а «обрубок хвоста творения», это «дикий зверь», череп, скрытый за кокетливой личиной, и звезды также полны костями и червями. Поэтому он говорит: «все это ничто, которое само себя губит и жадно пожирает себя, но как раз это инстинктивное пожирание и является коварнейшим из обманов, ибо стоит только появиться желанию прекратить истребление, как на сцену тут же выходит Ничто, внушающее невыносимый ужас бытию.» За ним Байрон: «Проклятие тому, кто создал жизнь», «деяния афинских мужей не более чем сказка, нужная для того, чтобы рассказывать ее на уроках, выдумка школяров». Пьер Бейль : «История ― это собрание преступлений, в котором на тысячу злодеяний едва ли найдется одно доброе дело». Дидро: «рождаться немощным среди криков и страданий; быть механизмом невежества, ошибок, нужд и болезней, подлости и страстей; и так шаг за шагом, от первого младенческого лепета до последнего старческого пустословия; жить между плутами и шарлатанами всех мастей; угасать меж тех, кто отсчитывает наш пульс и тех, кто повергает нас в смущение, так и не узнав, откуда мы вышли, зачем пришли и куда пойдем ― это называют величайшим подарком от наших родителей и природы: жизнью». Римляне: Плиний: «Следовательно, природа не могла дать людям ничего лучшего, чем сделать краткой их жизнь». Марк Аврелий: «Существо человека непостоянно, его чувства смутны, субстанция его тела легко разрушается, его душа подобна волчку, участь его трудно определить, его зов падает в неизвестность». «Мечты, опьянение ― войны и путешествия ― и посмертная слава: забвение.» «Оба однодневки: и тот, кто уже вспоминает, и тот, кто еще будет вспоминать.» «Вчера мыльный пузырь, завтра уже только бальзамируемый труп, а потом горсть праха.» «Жизнь оказалась в худшем обществе, будучи ввергнута в это хрупкое тело; и то, что при мерзости и униженности этого состояния, при вечном изменении сущности и формы, при непредсказуемости направления, которое примет ход вещей, наши жизнь и смерть должны иметь какое-то значение, и вовсе непонятно.» «Единственное утешение ― не столь далекая всеобщая развязка.» Септимий Север, оглядываясь на путь, которым он прошел от низкого положения до царского величия, делает вывод: “omnia fui et nihil expedit”, я был всем, и все это ни к чему. Карл V по дороге в Сен-Юсте признавался, что всякий раз, когда он был на вершине счастья, с этим было связано столько разнообразных несчастий, что поистине он должен сказать, никогда не доводилось ему испытать ни чистого наслаждения, ни ничем не омраченной радости. Трое последних были Цезарями, они носили на своем челе диадему власти над миром. Отсюда очевидно: тот, кто хочет действовать, не осознает самого действия, во всяком случае, действие осуществляется иначе, чем ему мечталось: omnia fui et nihil expedit. Угасание ― уничтожение ― испанские монахи, заприте за мной двери! Как нужно объяснять такие слова из повести «Годы странствий»: «Кто однажды познал источник, из которого все проистекает, уже не будет многословным»? Об этой перемене на молчание, далекое от общества и участия в нем, автор приведенных строк не раз говорил Эккерману в резких выражениях, признавая, что вечно катил перед собой камень, снова и снова поднимая его в гору, и что из его семидесяти пяти лет едва ли наберется четыре недели, когда он испытывал подлинное удовлетворение. Не должны ли мы считать его ближайшим предшественником нигилизма? Или что должно было коснуться напряженнейшего проповедника бытия, экзаменатора запрещенных вопросов, сводящего счеты с концами и началами, что должен был потерять Ницше, чтобы мир стал для него “вратами к тысяче безмолвных и ледяных пустынь”? Есть ли иное истолкование этих весомых стихов, названных “Одиночка”, как не принятие потери всякой веры в общность, в высший порыв воли, в могучее возвышение силы, в биологию, в расу, в белокурую бестию (“Цезаря с душой Христа”)? Не отсюда ли берет начало полный крах, который после грандиозных видений селекции человечества закончился десятилетней нирваной на больничной койке? Omnia fui et nihil expedit. Игра не стоит свеч. Vulneramt omnes, ultima necat: «Все ранят, а последний убивает» (имеются в виду часы) ― так гласит надпись на циферблате средневековых солнечных часов. На античных водяных часах в Мюнхенском национальном музее нимфа роняет часы и минуты как слезы. Все это прелюдии к европейскому нигилизму. Одним словом, пессимизм является легитимным принципом европейской души, причем древнейшим, в котором белая раса обрела свою подлинную форму, и посредством которого эта душа станет вплетенной в будущее, если она не утратила еще метафизического импульса к воссоединению и преобразованию, интеграции и созиданию. В этом направлении может быть понято странное место из письма Буркхардта от 1875 г., где он пишет, что еще должна будет состояться всемирная битва между оптимизмом и пессимизмом. Победа, добавляем мы сегодня, может прийти только под знаком пессимизма, только отрицание поможет созиданию нового мира, которого требует не только человек, но не менее, чем сама природа, ибо в нем она чает своего преображения: мира выражения. 1943 г.
|